Шалости радио
Все время передаю в Москву, где
нахожусь. Москва меня слышит, и я тоже отчетливо принимаю московскую
станцию. Начальник главной аэрометеорологической станции Альтовский
передает погоду, я принимаю. Определив в 20 часов 21 минуту, что
недавно пролетели Красноярск, я обращаюсь к радио.
Включаю передатчик.
Нажимаю ключ.
На ключе должна загореться лампочка.
Она не горит.
В темноте мне трудно разобраться, в чем дело.
Решаю, что это перегорела сигнальная лампочка, и в темноте
выстукиваю радиограмму: «Я — УГР. Широта 55°45''. долгота 94°10''.
Нахожусь на высоте 7 500 метров. Температура воздуха — минус 34°.
Лечу над холодным облачным фронтом. Нижняя граница облаков
неизвестна. Сообщите погоду районе Душкачана. Раскова». [157]
Эту радиограмму отстукиваю дважды.
Затем, переключившись на прием, десять минут ожидаю ответа.
Приемник упорно молчит.
Даже не загорается лампочка, освещавшая шкалу приемника.
Слышит ли меня Москва?
Включаю радиокомпас. Он тоже молчит.
Не слышно и мощной красноярской радиостанции.
В эфире наступила тишина.
Ясно, что радиостанция, приемник и передатчик не в порядке. Начинаю
сомневаться, слышала ли меня Москва. Но что можно поделать в
темноте? Примиряюсь с мыслью лететь так до рассвета, часа четыре без
радиосвязи. Скучновато, но что поделаешь!
Радиомаяков не слыхать, остается только астрономия.
Холодно на высоте. Достаю карманный фонарик и освещаю наружный
термометр: минус 34°. Когда луч фонаря осветил стекла, я увидела,
что они изнутри покрыты тонким ледяным узором, как в хорошо
натопленной избе в морозный день. Зажигаю плафон. Вокруг меня в
кабине лед и иней. Я сама, как дед-мороз, покрыта инеем. Правда,
обледенение изнутри не опасно, потому что внутри кабины не может
образоваться такой мощный слой льда, как снаружи. Но для порядка
сообщаю командиру корабля, что моя кабина обледеневает изнутри.
Валя передает, что внизу мелькнула речка, но я речки не вижу. Стекла
замерзли.
Что, если мне свою кабину охладить до наружной температуры? Тогда,
наверное, стекла отойдут и можно будет хоть что-нибудь видеть сквозь
них.
Открываю верхний и малый нижний люки. В кабину врывается резкая
струя холодного воздуха. Кабина охлаждается до минус 33°. Стекла на
время проясняются. Но что толку? Я снова вижу только облачность. Вот
блеснула полоска земли и снова исчезла. [158]
Радио не работает. Дышу кислородом. Хочется есть.
На высоте резко повысилась скорость. По моим подсчетам, мы идем со
скоростью 310 километров в час.
Значит, Душкачан пройдем в темноте? А как я надеялась на него! Ведь
это тот самый пункт на северной оконечности Байкала, где, по
указанию товарища Сталина, специально для нашего перелета был
установлен радиомаяк... Я ждала Душкачана с нетерпением, какое
испытывает, наверное, моряк дальнего плавания, когда он приближается
к берегу. Думала, вот будет Душкачан, и там я уточню свое место.
Теперь я вижу, что Душкачан пройдем в темноте, так как скорость наша
увеличилась из-за высоты. Мой радиокомпас и приемник не работают, и
душкачанский маяк, такой нужный, ничем не может быть нам полезен.
Остается, пока не наступил рассвет, скорее определить еще раз свое
место по звездам.
23 часа 36 минут. Определяю, что нахожусь уже на траверзе Душкачана,
в 30 километрах севернее его. Значит, над Байкалом пролетаем в
темноте. Вот здесь под нами, где-то вправо от самолета, красивое
большое озеро, тем более обидно, что его не видать.
Принесет ли рассвет что-нибудь утешительное? Еще несколько часов
назад я ждала наступления темноты и появления звезд на небе; теперь
с таким же нетерпением жду первых проблесков рассвета... Вот
рассветет, тогда уж я, конечно, определюсь, увижу землю и попью
горячего чайку.
Через полчаса наступает рассвет. Байкал остался далеко позади.
Сейчас в Москве полночь. Дома еще не спят, мама за последнее время
привыкла поздно ложиться. По ярко освещенным улицам москвичи
возвращаются сейчас домой из театров, клубов, кино. А мы уже
встречаем утро следующего дня...
...Радио, почему радио не работает? Уже четыре часа Москва не
получает от нас никаких известий... [159]
При первых же лучах рассвета я вижу, что стекла кабины покрыты
изнутри толстым слоем льда. Хотя в кабине температура минус 36°, а
снаружи минус 37°, стекла все же заледенели и стали непроницаемы.
Мои резервные умформеры тоже покрылись льдом. Сосульки свисают с них
на пол. Значит, умформеры замерзли. Теперь уж ясно: до самого конца
перелета, до тех пор, пока не сядем, будем отрезаны от всего мира.
Первые лучи солнца осветили землю. Скалываю ножом лед с окон кабины.
Глазам раскрылось величественное зрелище пробуждающейся земли.
Где-то близко под самолетом лежат гребни гор, покрытые снежной
шапкой. Восходящее солнце бросает свои лучи на снежные вершины.
Глазам больно смотреть на яркую белизну. Под нами горная цепь.
Мне этот красивый вид не принес утешения. Внизу, в глубоком ущелье,
куда не проникли лучи солнца, лежит густой низкий туман. Он скрывает
от штурманских глаз нанесенные на карту реки, по которым штурман мог
бы ориентироваться. Снова слепой полет. Живописные снежные вершины
ровно ничего не говорят: горы, да и только. Таких гор в Забайкалье
сколько угодно...
Валя написала мне веселую записку: «Через шестнадцать часов полета,
наконец, мы имеем детальную ориентировку». Я отвечаю ей: «Пускай так
детально ориентируется Альтовский с его погодой!»
Посмеялись.
Но это был невеселый смех. Нам предстояло изменить свой курс на 30°
вправо, чтобы выйти к железнодорожной магистрали Чита — Хабаровск,
на станцию Рухлово.
Советуюсь с Валей. Ведь от станции Рухлово всего 20—30 километров до
государственной границы. Граница идет по Амуру. Амур делает у
станции Рухлово резкий поворот, а мы будем подходить прямо
перпендикулярно границе. Хорошо, если будет видно землю и Амур.
Тогда, конечно, нет опасности перелететь [160] границу. Но похоже,
что земля будет закрыта туманом и облачностью. Амура мы не увидим, а
мудрено ли в слепом полете ошибиться на 20—30 километров? Очутишься
по ту сторону границы — вот и конфликт...
Советуемся с Валей и принимаем решение: к границе не приближаться,
продолжать лететь строго на восток, рассчитывая выйти на Охотское
море. Валя со мной согласна. Машина летит на восток. Наступают очень
напряженные минуты.
Мы стараемся различить какую-нибудь речку. Иногда вдруг мелькнет в
ущелье гор кусочек воды. Удалось увидеть реку Олекму. На душе
становится веселее.
Солнце поднялось высоко. Я пользуюсь солнцем для астрономических
наблюдений, но сомнеровы линии{6} ложатся так же, как и река Олекма,
перпендикулярно нашему маршруту и показывают только дальность, — без
боковых отклонений.
Снова пробую радио, но безрезультатно. Приемник и передатчик
бездействуют. Сколола лед с умформеров, но все равно приемник и
передатчик молчат. Мы непрерывно переписываемся с Валей. Исписали
все изящные блокноты, использованные таблицы. Я принялась уже
исписывать кусочки карты с обозначением мест, которые мы пролетели.
Записки летят от Вали ко мне, от меня к Вале. Она советуется,
обсуждает со мной каждое решение. Бедная Полина! Она сидит сзади и
тщетно вызывает штурмана всеми сигнальными лампочками. Но штурман
прикован к стеклам своей кабины и не замечает этого, Полина думает,
что штурман умер... Она пишет записку Вале Гризодубовой. Полина
обижается, но мы не виноваты. Не остается ни одной минуты на
разговоры, кроме абсолютно необходимых.
6 часов по московскому времени. По моим расчетам, через полчаса
Охотское море. Откровенно говоря, [161] мне очень скучно. Я знаю,
что могла уклониться севернее, туда, где Охотское море глубже
вдается в сушу. К тому же мог быть попутный ветерок, которого не
удалось измерить, потому что штурман не видел землю.
Солнце закрыто облаками. Они выше нас, хотя наша высота попрежнему —
7 000 метров.
Может быть, уже сейчас под нами воды Охотского моря?. Становится
жутко. Машина на колесах. Вспоминаются рассказы летчиков о бурном
Охотском море. Вот так, в сплошном слепом полете, мы вылетим в
Охотское море. Что тогда?
Не пора ли снижаться? Но, может быть, ветер был встречный и нам еще
не полчаса, а целый час лететь до Охотского моря? В таком случае мы
находимся над горными хребтами. Начнешь снижаться и «вмажешь» в
гору. Скучно оказаться погребенными в этих глухих местах. Даже и не
узнают, где мы разбились...
Еще раз пытаюсь привести в чувство радиостанцию. Нужно отогреть
умформеры. Основные умформеры находятся глубоко под сиденьем, к ним
не подлезть. Остается надежда на резервные, стоящие впереди меня.
Снимаю с правой ноги меховую унту, закрываю ею умформер передатчика,
а маленькой унтешкой — умформер приемника. Начинаю осторожно
включать пусковой ток. Пусковой ток прогреет умформер, а унты будут
сохранять полученное таким образом тепло. Включаю пусковой ток то на
прием, то на передачу. Но приемник и передатчик молчат. В 6 часов 20
минут загорается лампочка на передатчике. Я хватаюсь за ключ и
выстукиваю:
— Я УГР! Срочно пеленгуйте, сообщите мое место.
Рассчитываю, что Хабаровск запеленгует меня и передаст по радио, в
каком направлении от него я нахожусь. Если Хабаровск узнает, что я
вылетела в Охотское море или еще нахожусь над горными хребтами, он
мне об этом сообщит. [162]
Вот заработал и приемник. Сначала я Слышу, как, надрываясь, зовет
Москва:
— УГР! УГР! Немедленно отвечайте! УГР! УГР! Немедленно отвечайте!
Вызывают меня непрерывно.
Внезапно передатчик Москвы замолк. Наверное, там приняли мою
радиограмму.
Через несколько секунд я слышу из Москвы:
— Репете! Повторите!
Снова выстукиваю свою радиограмму и снова слышу:
— Репете!
Несколько раз подряд выстукиваю свою радиограмму. А Москва все
твердит:
— Повторите! Повторите!
Я повторяю одну и ту же радиограмму вот уже тридцать пять минут. Мне
кажется, что Москва не слышит меня из-за того, что мы слишком далеко
от нее находимся. Пробую вызывать Хабаровск. Но ручка настройки
моего приемника примерзла, и я никак не могу перестроиться на
Хабаровск. Очевидно, так уже суждено — до конца быть связанной с
московской станцией...